Отличая преобразования традиционной структуры Казахстана в XX в. от её трансформации в XIX в., необходимо называть их деформацией, поскольку деформация означает главным образом не просто видоизменение или искажение формы, но и её разрушение. Деформация разоформляет содержание, вследствие чего сущность его теряет своё системное, формообразующее значение. И если восточное влияние русского царизма в Казахстане уравновешивалось западной ориентацией российского правительства, то восточное влияние Советского Союза на Казахстан, наоборот, усиливалось ориентацией коммунистического правительства на чисто деспотические методы осуществления промышленного развития. Советская индустриализация в отличие от российской, которая по характеру была западной, деформировала традиционную структуру Казахстана, включив тем самым казахский этнос в разряд восточных народов. Советская индустриализация как промышленное развитие восточного типа напрочь лишила традиционную структуру Казахстана формирующего, системного значения в воспроизводстве деятельности общества Казахстана как социальной системы. Конечно же, дух казачьей свободы ещё где-то был жив в народе советского Казахстана, но после «казахстанской трагедии» он играл лишь фрагментарное, если не сказать рудиментарное, значение.
Вероятно, в этом и состоит исторический смысл такого «бессмысленного» социального события, как седентарная коллективизация в Казахстане, называемая в историографии «казахстанской трагедией» 30-х гг. «Когда начинаешь осмысливать трагические события тех лет, то приходишь к пониманию, что причины их раскрываются отнюдь не через категорию «случайного», обозначенную в традиционной историографии как «ошибки и перегибы», – такова взвешенная оценка специалистов, обобщающих фактологию «казахстанской трагедии» (М.К. Козыбаев и др. Коллективизация в Казахстане… С. 31). Если же мы обратимся к более эмоциональному мнению историка К.Г. Асанова (КПСС и КГБ в судьбе… С. 5–7), включённого в современный, больше политический, чем научный процесс, то найдём эту взвешенную интерпретационную оценку не лишённой оснований. Асанов приводит показания свидетелей с соответствующими ссылками на Госархив Казахстана (ф. 269, оп. 1, д. 1), на газету «Казахстанская правда» (№ 5, 1993), которые указывают на геноцид, на «специальный план заморить народ» казахов. Возлагая всю ответственность за этот план на КПСС и КГБ, Асанов считает:
«Перед казахским народом эта вина заключается, во-первых, в планомерном уничтожении казахской нации. По переписи 1897 г. казахи являлись третьей по численности нацией Российской империи после русских и украинцев… За первые же 16 лет советской власти численность казахов сократилась почти в 6 раз. Семимиллионная в 1917 г. казахская нация по переписи 1937 г. едва превышала 1 млн… Яркое подтверждение тому – заявление одного из руководителей Октябрьского переворота в Туркестане Ивана Тоболина на заседании Туркестанского ЦИКа (1919): «Казáки как экономически слабые с точки зрения марксистов (выделено авт.) всё равно должны будут вымереть…» (Рыскулов Т. Революция и коренное… С. 12). Откровеннее не скажешь. Таким образом, казахи при советской власти чуть не вымерли как нация. Конечно, всё это прежде всего прямой результат сталинско-голощёкинского геноцида, направленного на поголовное истребление казахской нации путём искусственного создания голода в 1931–1933 гг. в Казахстане. Тогда погибла половина нации, то есть 3,5 млн казахского населения. Подтверждением тому служит телеграмма Мирзояна на имя Сталина по результатам расследования этой трагедии целого народа. Самое интересное здесь то, что в те годы в нашей республике никто, кроме казахов, от голода не умирал. Следовательно, это был открытый геноцид с далеко идущими целями… Подтверждает эту мою мысль известный английский историк и писатель Роберт Конквест (Родина. 1989. № 9) в своей книге «Жатва скорби», где, в частности, было написано:
«Троцкий отмечал, что руководитель Компартии Казахстана Голощёкин проповедует гражданский мир в русской деревне (т.е. для зависимого крестьянства. – Прим. авт.) и гражданскую войну в ауле» (т.е. против свободного казачества. – Прим. авт.).
Ещё откровеннее сказал директор Челябинского тракторного завода Ловин, которого дословно цитирует автор вышеуказанной книги: «Голод сослужил нам хорошую службу на Урале, в Западной Сибири и Заволжье (т.е. в степных областях казачества. – Прим. авт.) В этих районах потери в результате голода коснулись в основном враждебных нам (т.е. коммунистам. – Прим. авт.) народностей».
«…Но все эти факты (связанные с «красным террором». – Прим. авт.), достаточно печальные сами по себе, блекнут перед колоссальной человеческой трагедией казахов, – пишет далее автор «Жатвы скорби» Роберт Конквест. – …применение теоретических построений партии к казахскому народу… привело к навязыванию нормально функционирующему социальному организму новых, чуждых ему стереотипов (выделено авт.) и имело катастрофические последствия. С чисто человеческой точки зрения оно приняло гибель и чудовищные страдания пропорционально даже большей части народа, чем на Украине… Причины и обстоятельства этой небывалой человеческой и экономической катастрофы, не находящей себе равных в истории какой-либо другой колониальной державы, заслуживают большего внимания со стороны западных специалистов…» (Асанов К.Г. КПСС и КГБ… С. 5–7).
Конечно, можно долго спорить о различии количественных оценок жертв «казахстанской трагедии». Но отрицать её геноцидное значение мы не имеем веских оснований. В целом эмоциональную точку зрения Асанова следует поддержать в той части, что совершенно неверным было бы связывать «вымирание» казахов в XX в. с их неприспособленностью к индустриальной цивилизации. «Традиционная» структура Казахстана как нельзя лучше, то есть традиционно, воспринимала индустриальные ценности и цивилизующие меры, связанные с ними, в отличие от остальных аграрных обществ Востока, в том числе и кочевых. Вот почему при капиталистическом развитии казахи как многочисленный этнос ещё более значительным образом увеличились в своей численности (и, может быть, в этом они тоже составили исключение среди «туземных» народов Российской империи). Именно поэтому в процессе социалистических преобразований они стали «враждебным» для социализма народом (что, конечно, закономерно) и подверглись «седентарной коллективизации», которая явилась лишь средством «советской индустриализации» в таком деле, как физическое уничтожение носителей традиционной структуры Казахстана, неисправимых почитателей «казачьей свободы».
Индустриализация вообще есть явление и «вызов» Запада, поскольку распространяет власть капитала как общественного отношения и пытается установить рынок в качестве «расширенного способа» социального взаимодействия. Содержание индустриализации как «промышленной революции» Запада составляет отделение труда от домашнего хозяйства и превращение такого отделения в отдельный мир производства. В мире производства, как в собственно человеческом мире Деятельности, производительное потребление начинает доминировать над непосредственным, что приводит к перманентному повышению производительных сил. Капитал общества как фактор производства усложняется и увеличивается, создаёт условия для более эффективного использования природных ресурсов, требует увеличения населения и развивает организационный потенциал общества.
Как следствие, возникают всё новые и новые виды и меры материальных потребностей. Труд становится индустрией, то есть как бы из необходимости превращается в свободу, из средства в цель. Производство «юридического лица», как отделённая от личного хозяйства трудовая деятельность, организовывается по принципу частной, но ограниченной ответственности.
Наряду с частной собственностью ограниченная ответственность развила торговлю (то есть процесс свободных переговоров об условиях обмена) до такой степени, что она смогла обслуживать всё большее общественное разделение труда (производство) и обеспечивать его расширение и углубление. Теперь каждый мог принимать на себя риск личной неудачи, так как государство защищало его от полной личной ответственности перед обществом и сохраняло ему его жизненное хозяйственное пространство реального (физического), а не фиктивного (юридического), лица.
Наконец, согласно М. Веберу, дух «протестантской этики» тоже не остался в стороне и способствовал становлению уже не простого, а капиталистического товарного рынка. Торговля из процесса управления в производстве и хозяйстве превратилась в систему управления производством и хозяйством. Первоочередной обязанностью каждого гражданина буржуазного (то есть «городского») общества становится торговля. Это обстоятельство предоставляет абсолютную свободу общественному разделению труда, и препятствий для развития кооперации людей в деле преобразования природы, в принципе, не остаётся. Даже чернорабочему предоставляется свобода не трудиться: ему необходимо сначала продать свой труд подороже, то есть попасть к тому, кому он более всего нужен в данный момент.
И это всего лишь один из аспектов правового выделения в личном имуществе физического лица ещё и обособленного юридического лица. Ведь есть ещё и организационные преимущества «фикции юридического лица» человека: уставный фонд как специально выделенная, производственная часть хозяйственного имущества, вызвал к жизни рынок ценных бумаг, так как чётко распределил собственность и управление в широкомасштабном массовом производстве. Но есть также и отрицательные следствия индустриализации человеческого общества, и они тоже имеют глобальный характер. Прежде всего имеется в виду экологическая проблема. Индустриализация и хозяйственная рефлексия в принципе несовместимы в рамках индустриального общества. В отличие от традиционного, индустриальное общество не вписывается в природу, а лишь безвозмездно преобразовывает её и тем самым уничтожает. Информационное общество тоже преобразовывает природу, но оно тем самым возрождает и даже развивает её. Одним словом, индустриализация как бы нарушает взаимовыгодный обмен общества с природой, лишая природу статуса свободной стороны обмена (торга).
Не менее важны социально-психологические аспекты негативного воздействия индустриализации. Индустриализация, вызвав к жизни эпоху массовых обществ (что вполне нормально и важно, так как информационное общество останется массовым), создала массовидную, хотя и свободную форму личности. Массовидная личность привела индустриальное общество в начале XX в. к такому состоянию, как «восстание масс» (термин Ортеги-и-Гассе-та). «Восстание масс» стало угрожать даже корням своего происхождения: индивидуальной свободе и капиталистическому рынку как способу обеспечения «массовых обществ». На волне этого восстания и возникли различные виды тоталитаризма: итальянский фашизм, германский национал-социализм и, наконец, советский интернационал-социализм как разновидность реализации коммунизма.
Коммунизм как идеал представляет собой весьма противоречивое, «маргиналистское» мировоззрение. С одной стороны, он стремится к чисто западным, индустриальным ценностям материального повышения уровня общественной жизни, но с другой – хочет достигнуть их, отрицая такую системообразующую черту индустриального общества, как свободу личности. В этом смысле социализм есть просто промышленно развитая стадия аграрного восточного общества. Коммунизм вообще, неважно какой – атеистический или религиозный, представляет собой промышленный идеал аграрного восточного общества; разрывает сознание восточных людей между двумя в корне различными системами ценностей, обрекает их на «маргинализм», на отсутствие социокультурной самоидентификации.
Весь Восток как историко-культурный способ социального существования, как метаобщность начинает включаться в глобальный процесс индустриализации, а следовательно, и индивидуализации личности человека. Это неизбежно вызвало его реакцию в виде «советской индустриализации». Он перевёл своё включение в индустриализацию в чисто восточное русло: стал включаться не в юридических лицах своих отдельно взятых индивидуумов, а в едином и единственном лице – СССР. В этом суть советской индустриализации и причина её инволюционно-революционного, а не эволюци-онно-развивающего характера.
Казачья свобода как главная ценность духовной, социальной и материальной жизни казахского народа, естественно, никак не вписывалась и не адаптировалась к системе советского промышленного производства. Любая структура как cхема связей в организации знания является жёстким образованием и задаёт функциональное пространство деятельности. «Столкновение» структур или их пересечение всегда влечёт за собой конфликт в «клубном», «личностном» пространстве деятельности. Аграрная структура Востока в форме советского социализма была несовместима как с индустриальной свободой, так и особенно с казачьей – прототипом информационной свободы. Стало быть, исторический смысл седентарной коллективизации необходимо искать именно в «бессмысленных» акциях советской власти по одновременному приведению казахского народа и к оседлому, и к коллективистскому быту, то есть в радикальном и необратимом уничтожении критической массы носителей ценности казачьей свободы.
Седентаризация и коллективизация в Казахстане были так интегрированы, что их до сих пор невозможно различить ни актуально (по действию), ни виртуально (по идее). Оседание было условием коллективизации, а коллективизация без оседания не имела никакого смысла: ни культурного, ни политического, ни экономического. В силу этого введение термина «седентарная коллективизация» представляется вполне правомерным.
Советской индустриализации, думается, не нужны были индивидуализированные, лично свободные кочевники-скотоводы. А се-дентарная коллективизация, как и всё преобразование сельского хозяйства по всему СССР, была подчинена промышленному развитию Советского Союза. Механизм такого подчинения и деформация традиционной структуры Казахстана подробно описаны и проанализированы в монографии Абылхожина «Традиционная структура Казахстана: социально-экономические аспекты функционирования и трансформации (1920–1930-е гг.)». Эта книга наиболее лучшим образом соответствует требованиям нашего исследования и избавляет нас от приведения множества фактов и их оценок. В частности, необходимо поддержать заключительную оценку связи между советской индустриализацией и седентарной коллективизацией:
«Планы гипердинамичного индустриального развития резко актуализировали так называемую зерновую проблему. Во весь рост встала задача обеспечения минимумом продовольствия миллионов рабочих и служащих, занятых в промышленности. Без крупного увеличения производства зерна становилась проблематичной также закупка технического оборудования (а индустриализация сначала строилась на основе импорта), ибо для этого требовалась валюта, а её в условиях ограниченной экспортной структуры можно было получить главным образом в обмен на хлеб. Между тем мировая экономика вступала в кризисный цикл, что сказалось на резком падении цен на зерно. Поэтому необходимый для обеспечения индустриализации объём валютных средств достигался путём наращивания продажи зерна за кордон. В условиях недостаточного развития производительных сил и факторов научно-технического прогресса… виделся только один вариант решения: экстенсивный путь посредством максимального расширения посевных площадей… В связи с этим у сталинского руководства резко возрастает интерес к необъятным земельным просторам востока страны… Картины здесь «рисовались» заманчивые… однако «омрачались» тем обстоятельством, что «годные для посева» земли служили объектом хозяйственной утилизации кочевых и полукочевых скотоводов… Степные номады с их специфическим способом производства вошли в противоречие не столько с логикой развития производительных сил… сколько с государственным курсом на всемерное расширение зернового производства во имя сверхбыстрых темпов индустриализации. Развязка конфликта виделась в форсированном и массовом переводе кочевников… на оседлые формы хозяйства и быта, то есть в срочном превращении скотоводов в земледельцев… Посредством этого предполагалось, во-первых, высвободить новые земельные площади (то есть пастбища под зерновые посевы), а во-вторых, обеспечить их субъектами хозяйствования в лице вчерашних скотоводов (там, где трудовых ресурсов не хватало бы, земли должны были осваиваться за счёт переселенцев). О том, что решение проблемы мыслилось именно в таком контексте, говорят официальные источники…» (Абылхожин Ж.Б. Традиционная структура… С. 223–225).
В последнем намерении прикрепить казахов к земле должно усматривать типичный процесс восточного покорения: «завоёванная» земля сама по себе не представляет ценности без прикрепления к ней зависимого населения (или рабов), без живого «придатка» к ней. Но вызывает некоторое сомнение тот факт, будто сталинское руководство питало какие-либо иллюзии относительно закрепощения казахов и немедленного приспособления казахской степи к земледелию. Тем не менее, за отсутствием значительных научных оснований, пока следует поддержать мнение Абылхожина о необоснованности «советологической сентенции о «специально запланированном геноциде» (там же, с. 194). Пока приходится считать «казахстанскую трагедию» следствием организационной некомпетентности аппарата сталинского управления, что, конечно же, никак не соответствует мнению такого авторитета в области истории «сталинского аппарата», как А. Авторханов, который во всех своих работах проводит научно обоснованную мысль об управленческом совершенстве аппарата и политическом здравомыслии Сталина (к примеру, в работах «Технология власти» или «Загадки смерти Сталина»).
Поэтому мы, имея в виду «казахстанскую трагедию», имеем право говорить пока лишь о том, что «имело место явление фатальное, ибо мобилизационно-административные и волюнтарист-ско-силовые методы уже по природе своей стихийны..» (там же, с. 197), то есть исторически закономерны. Вполне закономерно, что «традиционная» структура Казахстана никак не «переваривалась» советским тоталитаризмом. Она могла быть деформирована только по мере значительного уничтожения её носителей. Этносоциальная природа казахского кочевого общества сама обладала, по мнению Ж.О. Артыкбаева (Казахское общество… С. 63), существенным потенциалом ассимилирования иных элементов и, следовательно, никак не могла способствовать ассимиляции казачьих стереотипов казахов.
Данный потенциал был обусловлен не столько этническим, сколько общечеловеческим преимуществом казачьей свободы. Видимо, не случайно представители всех национальностей, переселённые в советский Казахстан с целью размыть ценности казачьей свободы, сами стали определённо отличаться от представителей своих национальностей. Так, к примеру, для некоторой части казахстанских русских вполне очевидно их этническое (то есть поведенческое, культурно-бытовое) отличие от русских даже в самой России, не говоря уже об отличии казахстанцев-русских от русских в иных республиках СНГ (более восточных). Если бы казахи могли успешно противостоять «бессмысленной» седентарной коллективизации, то, вероятно, Советский Союз представил бы миру внутренний, вполне осмысленный «железный занавес» с Великой степью ещё в 30-е гг. Но это всё лишь «сослагательные наклонения», которые история не признаёт и не имеет. Поэтому на сегодняшний день приведённая выше точка зрения, выраженная Ж.Б. Абылхожиным, остаётся в целом наиболее взвешенной.
То же касается и всех остальных его утверждений, на которые необходимо в дальнейшем опираться, за исключением разве что неточностей, касающихся, прежде всего, «традиционности» Казахстана. В частности, речь идёт о следующей оценке (Абылхожин Ж.Б. Традиционная структура… С. 238–239):
«Пастбищное скотоводство органично вписывалось в ту экологическую нишу, которую другим системам хозяйства занять не удавалось… В своём историческом развитии кочевничество постепенно исчерпывает свой экологический и технологический потенциал и просто отмирает, ибо данная форма… имманентно не способна адаптироваться к условиям индустриального и урбанизированного общества, требованиям рыночной экономики и ценностям высокоразвитой системы потребления».
Несомненно, здесь имеются в виду, прежде всего, казахи, поскольку Ж.Б. Абылхожин, как и Н.Э. Масанов (Кочевая цивилизация…), относит их к «степным номадам», что, как мы уже указывали, не вполне точно. Кочевые казахи были не столько групповыми номадами, сколько индивидуальными казáками. Поэтому-то они представляли собой как раз ту «форму», которая, как показал это XIX в., имманентно была способна к индустриализации. Учитывая индивидуалистический быт и свободную, а потому и эффективную систему социальных коммуникаций, можно даже сравнить Великую степь Казахстана с одним большим мегаполисом, естественно, с определёнными условностями. Казахское казачество, поэтому, не могло вынести антирыночные ценности «советской индустриализации», что вполне логично.
Повторим, что «традиционная» структура Казахстана не была традиционной. Мнение Швецова, на которое опирается наша историография в отнесении кочевых казахов к традиционному аграрному обществу номадов, как раз говорит за это. И в этом смысле Швецова правильно клеймили как «апологета байства», поскольку, защищая казахскую самобытность, он невольно защищал и байство как основное существо экономики казахского кочевого общества. Более того, он защищал не просто рыночное кочевое скотоводство; он защищал экологические принципы и преимущества будущего информационного общества. Информационное общество обогащается так же, как и индустриальное, но оно не только не разрушает при этом природу, но и взаимно обогащает её и даже создаёт.
Этого традиционное общество делать никак не может, поскольку оно – бессознательный орган природы, который не столько органично, сколько органически вписывается в окружающую среду и, следовательно, ограниченно пользуется природой, а не преобразовывает её. Кочевые же казахи, в силу своего казачьего происхождения и исторического освоения Голодной степи (запада Великой степи), были, скорее, организатором природы, чем её органом. Про них нельзя сказать, что они «органически вписывались» в «экологическую нишу». Казахстан, в отличие от Монголии, не был «первозданной» нишей природы и представлял собой «гиблое место», куда и сбегались казáки разных народов. Именно эти «беглые бродяги», постепенно превращаясь в народ, выжили сами и оживили Голодную степь. Эта «экологическая ниша» была создана искусственно: кочевые казахи были активным субъектом преобразования геоландшафта и вмещающей их среды обитания, а не органичным объектом или элементом первобытной природы.
В своей статье «Природа и быт Казахстана» С.П. Швецов как раз писал об этом, указывая на неприложимость к Казахстану общей исторической последовательности охотничьей, пастушеской и земледельческой стадий:
«…В диких степях с редкими и скудными водными источниками человек может вести только скотоводческое хозяйство, притом хозяйство кочевое, то есть растительность в таких местах скудная, пригодная для корма скота относительно короткое время, и скот вынужден передвигаться за кормом с места на место, иногда на огромные расстояния… Устраните это периодическое передвижение скота – и казаху нечего в ней будет делать, так как никакое иное хозяйство здесь невозможно, и степь, кормящая теперь миллионы (выделено авт.) казахского населения, превратится в пустыню» (см. Абылхожин Ж.Б. Традиционная структура… С. 220).
Как видим, не вполне правы те, которые сводят производительные силы казахской степи, её возможности «прокормить» всевозрастающее кочевое население к физико-географическим параметрам «пригодных» земель (Амрекулов Н., Масанов Н. Казахстан между прошлым… С. 11–12). Эта материалистическая точка зрения, как, впрочем, и всё мальтузианство, не учитывает «мистическую», информационную роль «невидимой руки» рынка как самой эффективной системы использования природных ресурсов: чем больше людей, тем они богаче. Чем больше становилось казáков, тем лучше оживала природа голодной части Великой степи. Швецов (см. Абыл-хожин Ж.Б. Традиционная структура… С. 221) пишет:
«Надо удивляться не тому, что казахи до сих пор сохранили кочевой быт, а тому, как они сумели при помощи кочевания овладеть сухими безводными степными пространствами и установить постоянное их хозяйственное использование… Уничтожение кочевого быта в Казахстане (выделено авт.) знаменовало бы собою не только гибель казахского хозяйства, но и превращение сухих степей в безлюдные пустыни».
Надо думать, что благодаря именно своему оригинальному информационному характеру общения, лежащему в основе так называемой «традиционной» структуры Казахстана, кочевые казахи организовали это «хрупкое» поддержание жизни природы и общества в Казахстане. И если мы снова обратимся к отцу русской тюркологии Радлову (Из Сибири… С. 345), то найдём, что он в своём беспокойстве за судьбу кочевых казахов XIX в. имел в виду именно это:
«Социальный строй кочевников и их правовые воззрения совершенно иные… нежели социальный строй и правовые нормы оседлых народов. Дальнейшее развитие отношений и форм существования, несомненно, должно происходить в степях само собой. Порядок, навязанный извне и основанный на пустом теоретизировании, может лишь помешать истинному прогрессу. Большая часть степей по своим природным условиям пригодна только для кочевой жизни, и если вынудить кочевников перейти к оседлости, это, безусловно, явится причиной регресса и приведёт к обезлюдению степей».
В точности это и произошло в ХХ в. при советской власти. Особая любовь Радлова к казахам, которых он любил именно за их общественное устройство, подсказала ему будущую трагедию «традиционной» структуры Казахстана. Интересно представить, что было бы с Казахстаном, если бы он был расположен не на Востоке. Вероятно, он повторил бы «ковбойский», дикозападный путь США (удивительная схожесть ковбойских узоров на сапогах с казахскими наводит на мысль о производной природе этнической культуры от социальной истории народа). Но как могла вообще произойти «казахстанская трагедия», если Левшин ещё в начале XIX в. указывал на абсолютную невозможность для кого бы то ни было покорить «казачьи орды», не говоря уже о том, чтобы закрепостить или привести к оседанию? Ответ на этот исторический вопрос следует, видимо, искать в природе тоталитаризма.